Всё
Академический сборник текстов крупнейшего российского поэта и метафизика XX века, не издававшегося на русском языке в течение 17 лет.
Остановите на улице вот этого хорошо одетого мужчину и спросите, кто его любимый поэт. Как образованный человек он наверняка назовет вам Мандельштама, а может быть, Александра Блока, или, в крайне случае, Николая Гумилева. Его спутница, тоже получившая некогда высшее образование, добавит сюда непременных Ахматову и Цветаеву. Ко всему этому наиболее утонченные натуры вспомнят и о Бродском. Поэзия в массовом сознании превратилась в обрывки школьной программы, сконцентрировавшейся вокруг Серебряного века, который “проходят” последним и который, поэтому, ощущается как более взрослый по сравнению с классическими текстами первой половины XIX столетия. В рамках самого Серебряного века средняя общеобразовательная школа тоже выстраивает жесточайшие дисциплинарные практики, соскабливая с коллективной памяти ненужные имена.
Аналогичная ситуация в прозе - это всеобщее доминирование в высоком сегменте массовых романов одного посредственного мистического текста Михаила Булгакова и еще одного текста Владимира Набокова, который в момент написания считался скандальным. Это, вероятно, неизбежный эффект всеобщего образования. Ведь работа с культурой, ее созерцание или, как принято говорить сегодня в терминах маркетинга - потребление, - требует определенных усилий. Школа учит принимать за истину мнение о том, что культура - это важно и ценно, но не дает навыка, помогающего получать удовольствие от литературы. В результате мы получаем “обычных людей”, повторяющих несколько имен и соглашающихся с тем, что поэзия удел гениев, а им бы, обычным, в основном хотелось бы сходить на выходных в сауну. Как раз здесь, на его дороге в сауну, мы и останавливаем этого хорошо одетого мужчину. - Кто ваш любимый поэт? - Э, ну вы знаете, Мандельштам.
Серебряный век, покрытый коростами школьной дисциплины, обыденного человечества, беззаветно любящих культуру уродливых библиотекарей и бездарных учителей, давно уже не имеет ничего общего с поэзией. Может быть, когда-то все эти салонные творцы, пострадавшие затем от советской власти, и произносили какую-то поэтическую речь, молитву, которая согласно искусствоведу Харольду Блуму, обращена к фигуре трансцендентного Отца и лишь в этом статусе обретает свой синтаксис и семантику. Но затем серебро стало доступно лишь отважным археологам-профессионалам, готовым пускаться в раскопки. Сверху теперь лежит лишь жирный гумус духовности значительной толщины.
Наверное, неправильно строить разговор об издании текстов русского поэта и философа Александра Введенского через подобное противопоставление. Но соблазн слишком велик. В русской поэзии первой половины XX века, в сущности, практически параллельно с поздними ветвлениями Серебряного века существовала совершенно автохтонная поэтическая реальность. Она недоступна школьным учителям и Министерству образования. Ее авторы не признаны в обществе за пределами относительно небольшого круга профессионалов и ценителей. Она осталась поэзией, причем поэзией по-преимуществу, per se. Именно поэтому почти никому двадцать лет не было дела до того, что наследие Введенского не издается на русском языке. Это не статусные игры, не общественная премия. Это немаркетологическое, с трудом, с сопротивлением поддающееся коммерциализации трагическое переживание мира поэтом, пишущим по-русски.
Для меня это переживание мира является глубоко личным. Так называемая поэтика ОБЭРИУ, Объединения реального искусства, объединившая вокруг себя во второй половине двадцатых годов, в последнюю пору советских экспериментов в искусстве, Хармса, Введенского, Олейникова, Заболоцкого, стала для меня эстетической и интеллектуальной родиной. В более глубоком смысле слова речь идет о еще более важном измерении советской интеллектуальной культуры - сообщества философов и художников, балансирующих на грани рационализма и мистики, называющих себя чинарями. Среди них помимо первой троицы поэтов, упомянутых выше, выделялись два профессиональных философа, Леонид Липавский и Яков Друскин. Почти все чинари погибли в на рубеже 30-ых и 40-ых годов. Друскин выжил и спас архив. Редко кому-то из нас удается оказать такую важную услугу своим друзьям. А ведь именно дружба стоит в центре реальной поэтики ОБЭРИУ. В 2000 году в России был издан двухтомник текстов чинарей, озаглавленный “Сборище друзей, оставленных судьбою...” Стихов Введенского в нем не было. Да, Введенский вообще не издавался на русском языке с 1992 года. Его посмертно исключили из сборища.
Виной этой дичайшей ситуации стала позиция душеприказчика наследия Введенского Владимира Глоцера. Обсуждать мотивы и поведение этого покойного ныне человека не имеет смысла. Как бы то ни было, восемнадцать лет Введенский существовал в “пиратском” статусе в интернете, в виде единственного издания, подготовленного на обломках советской империи издательством “Гилея”. Это был этакий капитан Джек Воробей. Я читал Введенского с чудовищной грязной копии, взятой с торрент-трекера. Глоцер, само того не желая, продлил век советского самиздата, времени и места, дающего священный трепет от соприкосновения с текстом. Сегодня Джек Воробей остепенился и сошел на сушу. Полное собрание сочинений Введенского издано О.Г.И. усилиями Анны Герасимовой, известной также как Умка. В сущности, я считаю, что самым корректным по отношению к Анне и самому Введенскому было бы этот труд не заметить, и о книге Введенского ничего не писать. Он теперь у нас есть, и всё. Материал для рецензии вступает здесь в перформативное противоречие со всякой формой общественного признания. Анонса, восторга, мероприятия, умиления.
Но все же я обещал объяснить своим товарищам, кем был Введенский. Я попробую. В историю советской литературы обэриуты вошли как детские писатели. Хармс известен (почти целиком ошибочно) как автор анекдотов и (чуть более справедливо) в качестве автора абсурдных сценок и рассказов. В действительности и Хармс, и Введенский были в первую очередь мыслителями-метафизиками, удивительно напоминавшими Витгенштейна (последний, разумеется, был против метафизики как практики эксплицитного анализа невыразимого, но суть не в этом). Как и Витгенштейн чинари считали невозможным говорить о мире в его полноте (ср. “О чем нельзя говорить, об этом следует молчать” в предисловии к Логико-философскому трактату). Невозможность говорить о мире напрямую не означает, однако, невозможности сочинять о нем стихи. Знаменитая статья Карнапа “Преодоление метафизики логическим анализом языка”, в сущности, отправляла “музыкантов без чувства музыки”, т.е. философов, пытающихся выражать чувства при помощи метафизического анализа, прямо в руки чинарям, с тем лишь уточнением, что вместо занятий музыкой (тоже весьма популярной в их круге, достаточно вспомнить описание присутствия чинарей на “Страстях по Матфею” Баха в ленинградской консерватории, сделанное второй женой Хармса Мариной Малич), так вот, вместо музицирования им предлагалось обратиться к поэзии, как это и сделал Введенский. Карнап не учитывает этой незначительной погрешности, образующейся от перехода от чистой мелодической структуры к повествовательным ритмам лирика. Поэзия чуть дальше заглядывает в непознаваемые складки мира, чем это делает музыка, и ее инструментом становится здесь звезда бессмыслицы.
В мире Введенского не только вещи, но и слова, как отмечал в той же статье Друскин, умеют отбрасывать тени, и эта игра теней создает пространство для метафизического прочтения его текстов. И еще, пожалуй, Введенский был самым грустным чинарем. У Хармса на этот счет есть такая эпиграмма:
Я в трамвае видел деву
даже девушку друзья
вся она такой бутончик
рассказать не в силах я.
Но со мной чинарь Введенский
ехал тоже как дурак
видя деву снял я шляпу
и Введенский снял колпак.